Я придумал объяснение, которое звучало примерно так: «Мама очень сильно заболела, и врачи не смогли ей помочь. Когда люди так сильно заболевают, их тела перестают работать, и они умирают. Она не хотела умирать. На самом деле, она очень расстраивалась, потому что знала, что больше не увидит тебя и папу. Но она умерла, и мы её действительно больше не увидим. Ей больше не грустно. Я скучаю по ней, и это нормально, если ты тоже будешь скучать. Но она всё ещё в наших сердцах и в головах. У нас есть её фотографии и воспоминания о ней. Она любила тебя и твоего папу, а любовь, как и свет звёзд, никогда не умирает».
Последнее предложение было взято прямо из книги «Что бы ни случилось», где Большой (мама) объясняет Маленькому (ребёнку), что, несмотря на то, что звезды умерли много лет назад, их свет всё ещё есть в небе. Этот образ был невероятно успокаивающим для меня. Примерно через месяц Дуглас перестал просить меня почитать ему все эти книги. Я почувствовал себя скованно: эти книги помогали мне самому смириться со смертью Эммы.
Каждое утро сын приходил ко мне в кровать и просил рассказать ему «историю о маме». Это заставляло меня, полупроснувшегося и пытающегося это не показать, придумывать какую-то историю про его маму, например, когда она ещё была маленькой девочкой – чаще всего фантастическую. Неизбежно эти рассказы переходили в разговоры о смерти. Как-то Дуглас сказал «Мама умирает каждый день», и я вдруг понял, что он понимает смерть как ещё один способ бытия, подобно грусти или радости, и перспектива заключалась в том, что в какой-то день мама перестанет умирать.
Это был не первый момент явной путаницы. Однажды утром он посмотрел на меня и сказал: «Мама в наших сердцах» — постучал себя по голове, а потом добавил: — «И в наших головах» — и постучал себя по груди. И это было почти так же мучительно, как в тот день, когда я перебирал ящики нашего комода и наткнулся на одну из тускло-розовых шляп, которые она носила во время радиотерапии, чтобы скрыть лысую голову.
— Мама, — сказал Дуглас и надел её.
Затем он нашёл её коричневую шляпу с оранжевым камушком и настоял, чтобы её надел я. В течение следующего часа мы играли в Лего в её шляпах. Потом пришло время выходить из дома.
— Я надену мамину шляпу, — сказал он.
Мамина шляпа выглядела как Зум, один из ярких леденцов, популярных в 70-е. Было невозможно представить, чтобы мой 3-летний сын, уже слегка озабоченный своей феминностью, надел эту шляпу.
— Послушай, — сказал я, — Это была мамина шляпа, и мы ведь не хотим её потерять, она очень ценная. Давай оставим её тут, а?
Он согласился. Я безмолвно извинился, потому что Эмме бы, наверное, это показалось забавным, ведь в целом это было довольно противоречиво, что такой мрачный северный брюзга, как я, постоянно озабочен мыслью, не будет ли кто-то смеяться над Дугласом и, следовательно, надо мной.
И она была бы права.
Вот так мы путались, Дуглас задавал вопросы, я отвечал на всё, на что мог. Когда он пугался или ушибался, когда я ругал его и он плакал, он всегда звал маму. Она была последним убежищем, человеком, к которому он обращался в моменты наибольшей уязвимости. Это казалось мне душераздирающим, но одновременно и успокаивало. Он не был роботом. Он не забыл её. Как большинство маленьких детей, он просто жил только в настоящем. Я думаю, он всё ещё ожидал, что когда-нибудь она войдёт в дверь нашего дома, обнимет и извинится, что так долго отсутствовала. Если честно, и я тоже.
Иногда его вопросы были трудными. Я поговорил с социальным работником о том, как помочь ему справиться с потерей. В результате разговора я решил ничего не говорить про рай. И не потому, что я атеист. Просто, скажите ребёнку, что его мама ушла в «более лучшее место», и вы ничего не сможете сделать с тем, что он будет гадать – а почему она не взяла его с собой? И с тем, что у него будет чувство брошенности, и с тем, что он будет считать, что его не любили настолько, чтобы держать около себя. Или он будет думать, что сделал что-то не так, и поэтому она ушла туда, где лучше.
Я придумал объяснение, которое звучало примерно так: «Мама очень сильно заболела, и врачи не смогли ей помочь. Когда люди так сильно заболевают, их тела перестают работать, и они умирают. Она не хотела умирать. На самом деле, она очень расстраивалась, потому что знала, что больше не увидит тебя и папу. Но она умерла, и мы её действительно больше не увидим. Ей больше не грустно. Я скучаю по ней, и это нормально, если ты тоже будешь скучать. Но она всё ещё в наших сердцах и в головах. У нас есть её фотографии и воспоминания о ней. Она любила тебя и твоего папу, а любовь, как и свет звёзд, никогда не умирает».
Последнее предложение было взято прямо из книги «Что бы ни случилось», где Большой (мама) объясняет Маленькому (ребёнку), что, несмотря на то, что звезды умерли много лет назад, их свет всё ещё есть в небе. Этот образ был невероятно успокаивающим для меня. Примерно через месяц Дуглас перестал просить меня почитать ему все эти книги. Я почувствовал себя скованно: эти книги помогали мне самому смириться со смертью Эммы.
Каждое утро сын приходил ко мне в кровать и просил рассказать ему «историю о маме». Это заставляло меня, полупроснувшегося и пытающегося это не показать, придумывать какую-то историю про его маму, например, когда она ещё была маленькой девочкой – чаще всего фантастическую. Неизбежно эти рассказы переходили в разговоры о смерти. Как-то Дуглас сказал «Мама умирает каждый день», и я вдруг понял, что он понимает смерть как ещё один способ бытия, подобно грусти или радости, и перспектива заключалась в том, что в какой-то день мама перестанет умирать.
Это был не первый момент явной путаницы. Однажды утром он посмотрел на меня и сказал: «Мама в наших сердцах» — постучал себя по голове, а потом добавил: — «И в наших головах» — и постучал себя по груди. И это было почти так же мучительно, как в тот день, когда я перебирал ящики нашего комода и наткнулся на одну из тускло-розовых шляп, которые она носила во время радиотерапии, чтобы скрыть лысую голову.
— Мама, — сказал Дуглас и надел её.
Затем он нашёл её коричневую шляпу с оранжевым камушком и настоял, чтобы её надел я. В течение следующего часа мы играли в Лего в её шляпах. Потом пришло время выходить из дома.
— Я надену мамину шляпу, — сказал он.
Мамина шляпа выглядела как Зум, один из ярких леденцов, популярных в 70-е. Было невозможно представить, чтобы мой 3-летний сын, уже слегка озабоченный своей феминностью, надел эту шляпу.
— Послушай, — сказал я, — Это была мамина шляпа, и мы ведь не хотим её потерять, она очень ценная. Давай оставим её тут, а?
Он согласился. Я безмолвно извинился, потому что Эмме бы, наверное, это показалось забавным, ведь в целом это было довольно противоречиво, что такой мрачный северный брюзга, как я, постоянно озабочен мыслью, не будет ли кто-то смеяться над Дугласом и, следовательно, надо мной.
И она была бы права.
Вот так мы путались, Дуглас задавал вопросы, я отвечал на всё, на что мог. Когда он пугался или ушибался, когда я ругал его и он плакал, он всегда звал маму. Она была последним убежищем, человеком, к которому он обращался в моменты наибольшей уязвимости. Это казалось мне душераздирающим, но одновременно и успокаивало. Он не был роботом. Он не забыл её. Как большинство маленьких детей, он просто жил только в настоящем. Я думаю, он всё ещё ожидал, что когда-нибудь она войдёт в дверь нашего дома, обнимет и извинится, что так долго отсутствовала. Если честно, и я тоже.
Иногда его вопросы были трудными. Я поговорил с социальным работником о том, как помочь ему справиться с потерей. В результате разговора я решил ничего не говорить про рай. И не потому, что я атеист. Просто, скажите ребёнку, что его мама ушла в «более лучшее место», и вы ничего не сможете сделать с тем, что он будет гадать – а почему она не взяла его с собой? И с тем, что у него будет чувство брошенности, и с тем, что он будет считать, что его не любили настолько, чтобы держать около себя. Или он будет думать, что сделал что-то не так, и поэтому она ушла туда, где лучше.